«Наука в Сибири» ПИСАТЕЛЬ НАШЕГО ВРЕМЕНИЧехов родился 29 января 1860 года. Юбилей отмечен, отшумел его апогей, чеховское время вошло в обычную колею. Было в прошедшем юбилее, как бы сказал сам Чехов, много «и хорошего, и дурного... Хорошего было больше». Л.П. Якимова, главный научный сотрудник Писать о Чехове сегодня, когда созданы о нем — и у нас, и за рубежом — буквально Монбланы статей и книг, трудно, но неисчерпаемость его художественной мысли, обладающей свойством каждому времени поворачиваться неожиданными сторонами, оправдывает появление новых интерпретаций его творчества, тем самым способствуя неостановимому движению общей мысли о мире и человеке. Чеховское творчество сегодня для читателей всего мира как тот философский оселок, которым поверяется человеческая истина, как тот живой источник духовности, который питает интерес к вечно ускользающим от разрешения общим вопросам Бытия. Чехов и при жизни был одним из самых востребованных писателей: издатели ведущих газет и журналов конкурировали за право публикации его произведений, за возможность постановки его пьес боролись и столичные, и провинциальные театры, большинство его произведений, едва появившись в России, незамедлительно переводились на иностранные языки. В отличие от многих писателей, например, Достоевского или даже Горького, в соответствии с острыми колебаниями политического климата в стране Чехов никогда не попадал под запретительный пресс, можно сказать, был предметом перманентного осмысления и литературоведов, и театральных критиков, при этом всегда сохранялся соблазн сделать писателя знаменем времени, приспособить к служению господствующему направлению мысли. В канун революционных событий начала ХХ века критика жадно ловила в произведениях Чехова нарастание ноты бодрости и здоровья в связи с нетерпеливым ожиданием грядущих перемен, и высказывание чеховского героя из рассказа «Невеста» (1903), что «главное — перевернуть жизнь, а все остальное не важно» представало как истинное убеждение самого писателя. Чеховедение советского времени усиленно педалировало мотив закономерной смены общественно-экономических формаций («Вишневый сад»), остроты социальных конфликтов в повестях и рассказах «Случай из практики», «Бабье царство», «Три года», «В овраге» и др., рутинно-пошлого существования человека в прошлом и неизбывной мечты его о другой, счастливой и радостной жизни, сопряженной с предчувствием неизбежных перемен, осуществлением которых и явился Октябрь. Таким образом интерпретировать чеховские произведения оказывалось возможным благодаря особому характеру их чтения, не в соответствии с внутренним смыслом их текста, а как бы поверх него, минуя подтекст, подводное течение, несовпадение позиций автора и героя, сложную полифонию смысловых дискурсов, исходящих из столкновения жизненных позиций героев и т.д. Однако и сегодня, когда в творческой идентификации Чехова произошли заметные сдвиги и появилось немало работ, способствующих освобождению образа писателя от многодесятилетних мифологических наслоений, градус жадного интереса к его творчеству в смысле все того же неукротимого желания, выражаясь словами Бахтина, «пристегнуть» к какой-либо модной концепции не понижается. В соответствии с расшатанной моралью нового общества не минует опасности превратиться в потребительский бренд и имя Чехова, под прикрытием которого возможными становятся опасные мыслительно-этические эксперименты. Особенно уязвимой в этом отношении оказывается чеховская драматургия. В преддверии Большого юбилея отметиться спектаклями на основе обновленных версий чеховских пьес сочли своим правом и долгом все ведущие театры страны. По каналу «Культура» показали «Дядю Ваню» в постановке Льва Додина, спектакли по этой пьесе идут в Театре им. Вахтангова (реж. Римас Туминас), Александринском театре (америк. реж. румынского происхождения Андрей Щербан), в режиссуре Марка Захарова представлен «Вишневый сад» в театре «Ленком» и т.д. При абсолютной неоспоримости убеждения в том, что для постижения глубинного смысла пьес Чехова «их нужно читать «медленно», как пушкинского «Бориса Годунова» и что «только прослеживая все уровни текстовой организации пьес, можно понять и далее сценически воплотить житейскую и философскую сложность драматургических созданий нашего отечественного художественного гения», ни об одном из этих спектаклей нельзя сказать, что правило бережного отношения к авторскому тексту соблюдено в них хоть в малой степени. Современный режиссер ничтоже сумняшеся исходит из права бесконтрольного манипулирования драматургическим текстом Чехова, подменяя задачу донесения его внутреннего смысла до зрителя ложным новаторством в русле удовлетворения гламурных вкусов публики, ищущей в театре не утоления духовной жажды, а всего лишь развлекательного действия и чувственных наслаждений. Отсюда акцент не на остроте психологических переживаний героев, их мучительном стремлении понять свое человеческое предназначение, цель и смысл пребывания на земле, а на их фрейдистских комплексах, сексуальных влечениях, любовных страстях. Справедливости ради следует сказать, что смелые коррективы в сценическую жизнь чеховских пьес способной оказывается внести сегодня театральная критика, искренне возмущенная практикой «пристегивания» чеховских пьес к обслуживанию потребительской морали и теми опасными играми, которые ведет современный театр с именем Чехова. Открытым текстом сказано и о превращении спектакля «Вишневый сад» в Ленкоме в «забавный капустник», и о том, что сосредоточиваясь на внешней стороне действия, «к диалогам, как правило, относятся без особого интереса», и даже о том, что вообще к пьесе Чехова спектакль может иметь «отдаленное отношение» ... Дальше ехать, как говорится, некуда! К счастью, у читателя не отнято право соприкосновения с подлинным текстом чеховских произведений, сохраняется возможность «медленного чтения» с проникновением в их сокровенные глубины, убеждающего в неостановимом устремлении творческих исканий писателя к постижению вечных и неотменимых законов Бытия и в этом смысле тайны человеческого существования. Упрямым попыткам социологизировать и прагматизировать художественный мир Чехова, сведя его к обличению господствующей среды, имущественного неравенства, правового бесправия, торжества мещанской пошлости, противостоит неопровержимо живая реальность его эстетики и поэтики, с особой силой актуализирующих сегодня внимание к глубине чеховской мысли о человеке как субъекте Вечного Бытия. Не будет преувеличением отметить то ни с чем не сравнимое внутреннее воздействие, какое возымела на творческий труд писателя его «конно-лошадиная» — через всю Сибирь — поездка на Сахалин, явившаяся выражением «самокомандировочной» («Я сам себя командирую, на собственный счет», — говорил он, настойчиво опровергая слухи, что его «будто кто-то командирует туда») потребности разобраться в самых сущностных вопросах человеческого бытия-существования. По существу сибирской поездкой — и непосредственно ей посвященными произведениями, каковыми явились дорожные письма издателю Суворину, родным и знакомым, очерковый цикл «Из Сибири» и документально-публицистическая книга «Остров Сахалин», и всем последующим творчеством — Чехов отвечал на вопросы онтологической значимости, восходящие к его представлениям о высших ценностях жизни, и главной в их числе оказывалась человеческая способность к самостоянью, воля к жизни в согласии с вечными законами земного мироустройства, в силу чего в сегодняшнем чеховедении на первый план выходит понимание феноменологической и экзистенциальной природы художественной мысли писателя, бытийственной силы и высоты его взгляда на человека. Главным итогом поездки оказалось то, что выдержала проверку мощным хронотопом Сибири чеховская антропология, вера в человека как такового: огромный потенциал его возможностей и высокую меру способностей управлять им. Сибирь представила писателю возможность увидеть человека не столько в преодолении препятствий, чинимых другими людьми по соображениям выгоды, наживы, власти, сколько в ситуации, что называется, чистой экзистенции. Именно здесь Чехов столкнулся с самым, что ни на есть, первоисходным началом человеческой натуры — волей к жизни, измеряемой силой живого, непосредственного противостояния неохватному пространству, суровому климату, природным стихиям, и отменяющей заранее придуманные правила поведения, исходящие из абстрактных теорий объяснения жизни. Реально предположить, что именно благодаря встрече с Сибирью могло появиться у Чехова такое произведение, как «Рассказ старшего садовника» (1894), где мотив веры в человека предстает как его программное заявление, особая значимость которого подчеркнута финальной акцентированностью произведения: «Вера в человека, вера, которая ведь не остается мертвой; она воспитывает в нас великодушные чувства и всегда побуждает любить и уважать каждого человека. Каждого! А это важно». «Мое сибирское богатство», — скажет по возвращении домой Чехов о своей поездке и, действительно, сибирская эпопея отозвалась на последующем творчестве писателя мощным духовным и поэтико-смысловым приращением: оно без преувеличения оказалось «просахалиненным» новыми и необратимыми впечатлениями бытия. Заметно обозначилось стремление к эпическому началу повествования, к уплотнению жанровой сути произведений, тяга к созданию новых для него больших художественных форм, что нашло свое отражение в своего рода авторских проговорках. «Пишу роман для «Нивы», — сообщал он И. Потапенко о начале своей работы над повестью «Моя жизнь». И действительно, если повести «Бабье царство» (1894), «Три года» (1895) или «Моя жизнь» (1896) «тянут» на романы, то рассказы, подобные «Дому с мезонином» или «Невесте» — на повести. Видно, как с течением времени меняется персонажный ряд чеховских произведений: все заметнее становится фигура умудренного жизненным опытом старика, в своем роде носителя общего взгляда на мир, духовно-этического кредо и философии жизни. На них лежит явственный отпечаток характера тех сибирских людей, которые неотступно сопровождали Чехова на пути следования к о. Сахалин — проводники, паромщики, ямщики, почтальоны, которые стоически выполняли свой служебный и человеческий долг, не отделяя одно от другого, делали свое дело с глубоким сознанием его нужности для других. Это и безымянный старик из повести «В овраге», нашедший слова утешения для женщины, возвращающейся из больницы с мертвым ребенком на руках: «Ничего ... Твое горе с полгоря. Жизнь долгая — будет еще и хорошего, и дурного, всего будет. Велика матушка Россия!.. Я во всей России был и все в ней видел, и ты моему слову верь, милая. Будет и хорошее, будет и дурное. Я ходоком в Сибирь ходил и на Амуре был, и на Алтае, и в Сибирь переселился, землю там пахал... Вот и помирать не хочется, милая, еще бы годочков двадцать пожил: значит, хорошего было больше». Это из той же повести старый Костыль, убежденный в первенствующем значении людей труда и сумевший отстоять честь и достоинство плотника от фанаберийского натиска купца первой гильдии: «Вы, говорю, купец первой гильдии, а я плотник, это правильно. И святой Иосиф, говорю, был плотник. Дело наше праведное, богоугодное... Кто же старше? Купец первой гильдии или плотник? Стало быть, плотник, деточки!.. — Оно так, деточки. Кто трудится, кто терпит, тот и старше». В ряду этих носителей неизбывной правды обращает на себя внимание близостью к чеховскому восприятию никем не отмеченного подвига сибирских почтальонов фигура старика-сотского («цоцкай», как называет он себя) из рассказа «По делам службы» (1899), который, зная цену суровых превратностей жизни по формуле «было у Мокея четыре лакея, а теперь Мокей сам лакей», вот уже тридцать лет бестрепетно «ходит по форме», в любую непогоду — жару, мороз, метель, «от человека к человеку» разнося служебно-деловые бумаги — повестки, бланки, окладные листы, оставляя повествователя в убеждении, что вот он уедет опять в Москву, «а этот старик останется здесь навсегда и будет все ходить и ходить; а сколько еще в жизни придется встречать таких истрепанных, давно нечесанных, „нестоящих“ стариков, у которых в душе каким-то образом крепко сжились пятиалнынничек, стаканчик и глубокая вера в то, что на этом свете неправдой не проживешь». Вот это чеховское «неправдой не проживешь», предстающее как этический императив, как абсолютная формула и норма человеческого поведения, воспринимается как своего рода эпиграф ко всему постсибирскому — после Не удивительно, что в творчестве позднего Чехова зримо возрастает смысловая плотность художественного текста, усиливается рефлексивный элемент, мыслительное начало существенно теснит событийное, герои испытывают острую потребность в определении субстанциальных координат жизни, тягу к философствованию: «Ужасно хочется философствовать», — признается Вершинин в пьесе «Три сестры». Повествовательный текст полнится борьбой мнений, взглядов, разных точек зрения, обретая поразительную полифоническую остроту и динамичность, когда все новые вопросы, сталкиваясь друг с другом, упреждают опасность скородумных ответов. И то еще важно, что обращенные к разным сторонам действительности, многообразию тем, проблем, человеческих типов и характеров чеховские произведения как бы продолжают друг друга; переплетаясь и пересекаясь в поисках ответа на главное в жизни, они оказываются связаны общей логикой художественной мысли, неостановимым движением ее создавая у читателя ощущение единого и цельного текста, захватывающего эпической силой и глубиной, когда и сам автор, выражаясь словами героя из рассказа «По делам службы», «свою жизнь считает частью этого общего и понимает это». (Окончание в следующем номере) стр. 6 |