«Наука в Сибири»
№ 26 (2711)
2 июля 2009 г.

«…МОЁ СИБИРСКОЕ БОГАТСТВО»

К 150-летию со дня рождения А. П. Чехова.

Л.П. Якимова, гл. науч. сотр. Института филологии, д.ф.н.

«Чехов и Сибирь» — тема, разумеется, не новая, и гуманитарии разных профилей обращались к ней неоднократно, но, как и всё в творчестве большого художника — идеи, образы, авторская позиция, личность автора, имеет тенденцию с течением времени поворачиваться новыми гранями, так и эта тема оказалась способной сегодня обнаружить новые эмоционально-смысловые абрисы. Во многом это объясняется огромным сдвигом в читательском восприятии Чехова, что приближающееся 150-летие со дня рождения писателя выявляет с неопровержимой наглядностью.

Иллюстрация

Юбилейная дата падает на 2010 год, но чествование давно вышло из привычных хронологических берегов и, судя по последнему времени, обрело характер мощного разлива той духовной энергии, которая заключена и в творчестве, и самой личности писателя, отчетливо проявившейся на особенностях его творческого поведения. Можно сказать, что сегодня А. П. Чехов предстал в масштабе своей подлинной значимости не только как великий русский писатель, но и как ценнейшее достояние мировой культуры, духовно-эстетическая востребованность которого поистине поражает воображение. Немалую возможность судить об этом даёт трёхкнижное издание чеховского тома «Литературного наследства» (1-я книга — 1997 г., 2-я и 3-я книги — 2005 г.), представленного обзорами чеховского присутствия в разных культурах мира — Европы, Америки, Востока, Азии, Африки... Перечень стран, где творчество русского писателя является живым объектом культурного освоения и самых разнообразных форм эстетической актуализации, не поддается перечислению хотя бы по причине неубывающей склонности к возрастанию.

Как правило, освоение творческого наследия Чехова за рубежом начинается со спектаклей по известным пьесам, но сегодня очередь дошла уже до юношеской, считавшейся «несценической» пьесы «Безотцовщина» (или «Платонов»), и до активной работы по инсценированию и экранизации чеховской прозы, и сейчас уже трудно — и у нас, и у них — найти театр, в репертуаре которого не было бы хоть одного чеховского произведения. Растет количество интерпретаций, переделок, контаминаций, прихотливых инсталляций и всякого рода «вариаций на тему». Чеховские тексты произвольно смешивают, порождая многочисленные «миксы»: в одну пьесу включают фрагменты другой; в драматический текст вводят прозаический или придуманный на правах вольного соавторства. Словом, то, что происходит с творческим наследием Чехова, ни в малой степени не совпало с характером его авторефлексии, убеждением в том, что его будут «читать недолго, лет пять-шесть, потом забудут», но и тот, подобный буму, спрос, что возникает сегодня на имя Чехова, тоже таит в себе определенного рода духовные издержки, попросту не безопасен. В условиях глобализирующейся культуры в её массово-роевом изводе и ситуации торжества постмодернистского сознания с его установкой на ценностной релятивизм и «смерть автора» не исключается опасность превращения и Чехова в единицу тотального Текста, некую литературную моду, культурный бренд.

Может быть, поэтому в сегодняшнем обращении к теме поездки Чехова в Сибирь кроется особый смысл, возвращающий закованному в юбилейный канон и «бронзы многопудье» писателю живые и неповторимые черты человека, способного к совершению поступка, с точки зрения обыденной рассудочности не объяснимого, а соотносимого лишь с сокровением русского национального характера, его тайнами и глубинами.

Действительно, в намерении Чехова поехать на Сахалин через всю Сибирь не было какого-либо видимого практического смысла, заведомо трудное и опасное предприятие не было продиктовано какими-либо житейскими потребностями. Слух о возможной поездке многих поразил именно отсутствием её внешней мотивированности: его отговаривали, запугивали непреодолимыми трудностями пути, не скупились на доказательства бессмысленности намеченного плана, и внешние обстоятельства жизни писателя не опровергали подобных доводов. Его творческие дела шли успешно, художественный дар набирал силу, возрастала известность. Уже были написаны «Степь», «Именины», «Скучная история»; издавались и переиздавались сборники рассказов, за один из которых «В сумерках» он получил Пушкинскую премию; на столичных и провинциальных сценах шли его водевили и пьеса «Иванов». Благодаря литературному успеху в семью пришел материальный достаток. Он не испытывал дефицита дружеских и родственных привязанностей, не страдал от отсутствия взаимности в любви. К тому же серьезным противопоказанием поездки являлось здоровье: его, как он выражался, «геморройствующей и кровохаркающей особе» поездка грозила смертельной опасностью. Но он был непреклонен и вопреки всему от принятого решения не отказался.

И дело было не только в том, что в момент успешного продвижения по литературной стезе писатель внутренне ощутил опасность духовно-душевного торможения, творческой приостановки и захотел получить мощную подпитку новыми впечатлениями, а в чем-то более значительном, что восходит к бытийственным величинам, к понятиям философии жизни. Известно, что до чрезвычайности богатый противоречивыми домыслами чеховский миф устойчиво удерживал мнение об идейном нейтралитете писателя, его «равнодушии к направлению», стойкой общественной инертности, и одна из важных сторон бесспорной значимости чеховской «сибириады» заключается в том, что она это мнение опровергает. Духовное наполнение сибирской поездке даёт как раз твердое противостояние Чехова многим ложным мыслительным посылам, обретавшим в обществе значение расхожих истин. Одни из них сформировались давно, другие — на глазах писателя. «Например, Вы пишите, — обращается он к А. С. Суворину, издателю газеты "Новое время", настойчивее других отговаривавшему его от поездки, — что Сахалин никому не нужен и ни для кого не интересен. Будто бы это верно? Сахалин может быть ненужным и неинтересным только для того общества, которое не ссылает на него тысячи людей и не тратит на него миллионов. После Австралии в прошлом и Кайены Сахалин — это единственное место, где можно изучать колонизацию из преступников; им заинтересована вся Европа, а нам он не нужен? Не дальше как 25-30 лет назад наши же русские люди, исследуя Сахалин, совершали изумительные подвиги, за которые можно боготворить человека, а нам это не нужно, мы не знаем, что это за люди, и только сидим в четырёх стенах и жалуемся, что бог дурно создал человека. Сахалин — это место невыносимых страданий, на какие только бывает способен человек вольный и подневольный. Работавшие около него и на нём решали страшные, ответственные задачи и теперь решают...»

Этот эпистолярный диалог с известным журналистом и общественным деятелем, захватывая подлинностью патриотического чувства и глубиной полемического накала («Будто бы это верно?»), и сегодня не утратил своей публицистической остроты и актуальности. Поистине такого рода текст, порождающий неостановимое желание цитировать его и далее, способен существенным образом откорректировать читательскую оптику, повернув чеховское наследие новыми гранями и обогатив современную региональную мысль импульсами, исходящими из глубины национальной духовности.

Что же касается суворинского нигилизма в отношении Сахалина и Сибири в целом, то он не был проявлением всего лишь личного мнения, не носил характер частного суждения, а восходил к определенной системе взглядов, претендовавших на цельную философию и наиболее чётко сформулированных П. Я. Чаадаевым: «Есть один факт, — считал он, — который властно господствует над нашим историческим движением, который красной нитью проходит через всю нашу историю, который содержит в себе, так сказать, всю ее философию, который проявляется во все эпохи нашей общественной жизни и определяет её характер, который является в одно и то же время и существенным элементом нашего политического величия, и истинной причиной нашего умственного бессилия: это факт географический»2. Разумеется, фактор территориальности, безусловно влияющий на национальный характер человека, живущего в России, с представлением о неохватных просторах Сибири был связан прежде всего.

И если Чаадаев видел Россию лишь как односторонне воплотившийся модус пространственности, отказав ей в наличии черт слиянности с фактором исторического времени, и в этом смысле противопоставлял Россию Западу, который якобы живет о отличие от нее временем, а не пространством, философией времени, а не пространства, Чехов увидел Сибирь в ходе исторического времени, проявлении исторических тенденций и перспектив. Во всём, что явилось творческим плодом его сибирской поездки — публицистически-исторической книге «Остров Сахалин», письмах родным, друзьям, коллегам, очерках «Из Сибири», наконец, художественных произведениях постсахалинского периода — ощутима острота исторического видения интересов России, связанных именно с освоением её сибирских пространств, охраной их границ от постороннего посягательства, хозяйственным отношением к несметным природным богатствам.

Невозможно не заметить, как по мере продвижения на Восток историческая мысль писателя становится всё живей, непосредственней, одухотворенней, в конце концов проникновенно сливаясь с личным чувством, становясь фактором и жизненного, и творческого поведения. «Я в Амур влюблен, — пишет он своему главному адресату А. С. Суворину, по сопроводительным документам газеты которого «Новое время» и отправился он в Сибирь, — охотно бы пожил на нём года два. И красиво, и просторно, и свободно, и тепло. Швейцария и Франция никогда не знали такой свободы... Если бы Вы тут пожили, — привычно впадая в насмешливую тональность, продолжает он, — написали бы очень много хорошего и увлекли бы публику, а я не умею.

Китайцы начинают встречаться с Иркутска, а здесь их больше, чем мух. Это добродушнейший народ. <...>

С Благовещенска начинаются японцы... Китайцы возьмут у нас Амур — это несомненно, — не без тревоги прогнозирует он ситуацию. — Сами они не возьмут, но им отдадут его другие, например, англичане, которые в Китае губернаторствуют и крепости строят. По Амуру живет очень насмешливый народ; все смеются, что Россия хлопочет о Болгарии, которая гроша медного не стоит, и совсем забыла об Амуре. Нерасчетливо и неумно» (27 июня 1890 г.).

Забегая вперед, следует сказать, что и по возвращению домой писатель продолжает жить полнотой сибирских впечатлений и внутренне острым переживанием сибирских проблем как органически неотторжимого от всей русской жизни фактора. «Душа у меня кипит, — признается он Суворину. — Никого не хочу, кроме Вас, ибо с Вами только и можно говорить». По-видимому, именно полемическая острота их позиций была особенно важна и притягательна для Чехова, питала высокий накал его общественного чувства, давая повод к страстному выражению убеждений, испытанных восприятием сибирской действительности в свойственных ей поистине кричащих противоречиях — между изумляющим богатством края и унизительной бедностью его населения, масштабностью национальных целей и корыстолюбием чиновников, политической оперативностью соседей и опасным бездействием российских властей и т.д.: «Был я во Владивостоке, — делится он впечатлениями. — О Приморской области и вообще о нашем восточном побережье с его флотами, задачами и тихоокеанскими мечтаниями скажу только одно: вопиющая бедность! Бедность, невежество и ничтожество, могущие довести до отчаяния. Один честный человек на 99 воров, оскверняющих русское имя...» Симптоматично, что далее в письме следует — с весьма ощутимыми проблесками ревнивой интонации — описание жизни восточных соседей с заметным акцентом на «достижениях» цивилизации: «Первым заграничным портом на пути моём был Гонг-Конг. Бухта чудная, движение на море такое, какого я никогда не видел даже на картинках; прекрасные дороги, конки, железная дорога на гору, музеи, ботанические сады; куда ни взглянешь, всюду видишь самую нежную заботливость англичан о своих служащих, есть даже клуб для матросов. Ездил я на дженерихче, т.е. на людях, покупал у китайцев всякую дребедень и возмущался, слушая, как мои спутники россияне бранят англичан за эксплуатацию инородцев. Я думал: да, англичанин эксплуатирует китайцев, сипаев, индусов, но зато даёт им дороги, водопроводы, музеи, христианство, вы тоже эксплуатируете, но что вы даёте?» (9 декабря 1890 г.).

Поистине, есть над чем задуматься государственным мужам России и сегодня. Прошло многим более века со времени памятной поездки писателя на Сахалин сквозь всю Сибирь, но с бескомпромиссной прямотой поставленные вопросы не утратили и грана своей актуальности, новые грани и аспекты которой в атмосфере приближающегося юбилея способны проявиться с обескураживающей болезненной остротой.

Поездка на Сахалин в абсолютной степени исключала допущение дилетантизма со стороны писателя: ей предшествовала огромная ознакомительная работа с разного рода источниками, касающимися положения дела в крае, — краеведческими, социологическими, статистическими, состояния политической и уголовной ссылки... Список проработанных Чеховым книг включает сотни названий. Он ехал на далекий остров не как путешественник, жаждущий острых впечатлений, а с внутренним настроем на общественную миссию, как исследователь, ученый, историк, и не случайно он и сам прибегает к определению значимости своего труда в терминах науки: «Хватило бы на три диссертации» — пишет он Суворину. «Я, — рассказывает он ему в том же письме, — вставал каждый день в 5 часов утра, ложился поздно и все дни был в сильном напряжении от мысли, что многое ещё не сделано...» (30 августа 1890 г). Сделано же было так много, что по нынешним меркам посильно работе целого научно-исследовательского учреждения. По возвращении в Москву с чувством исполненного долга он пишет Н. А. Лейкину, близкому ему еще со времени сотрудничества с журналом «Осколки»: «Я проехал на лошадях всю Сибирь, плыл 11 дней по Амуру, плавал по Татарскому проливу, видел китов, прожил на Сахалине 3 месяца и 3 дня, сделал перепись всему сахалинскому населению, чего ради исходил все тюрьмы, дома и избы...» (10 декабря 1890 г).

Но кроме этой самолично сделанной «переписи всему сахалинскому населению», по авторитетному суждению издателей Полного собрания сочинений А. П. Чехова в 30-ти томах, каждый из которых снабжен ценнейшим научным аппаратом и комментариями, писатель «всесторонне исследовал» каторжный остров: состояние сельскохозяйственной колонии, виды принудительного труда, наказаний, состояние тюрем, школ, больниц. Ничто не ускользнуло от внимательного взгляда: пища, одежда, гигиенические условия жилищ, игры детей, любовные условия, свадьбы и похороны, климат, промыслы, официальная отчетность и т.д.

При всём многообразии поставленных и освещенных в книге «Остров Сахалин» проблем, исторических, политических, хозяйственно-административных, главное в ней — богатейшая галерея человеческих лиц, характеров, судеб — от представителей островной администрации или дипломатической службы Японии до тюремных смотрителей, надзирателей, палачей, каторжан, беглых, поселенцев, бродяг и т.д. Чтение книги буквально завораживает глубиной авторской наблюдательности, особой остротой внимания к деталям, подробностям, нюансам, всему разнообразию форм человеческого поведения, той силой специфически художнического взгляда на открывающуюся в обстоятельствах, близких к экстремальным, действительность, который способен приблизить к видению истинного образа земного бытия как такового, являя тем самым неповторимые черты чеховского таланта.

Впрочем, о литературно-художественных и общественно-исторических достоинствах очерковой книги про Сахалин, где «вокруг вода, а в середине беда», много писали и при жизни Чехова, и аккумулирующее отношение современников к ней нельзя не ощутить, например, в безымянном отзыве рецензента газеты «Неделя», воспроизведенном в комментирующем тексте Полного собрания сочинений писателя: «На всей книге, — писал анонимный рецензент в «Неделе», — лежит печать таланта автора и его прекрасной души. «Остров Сахалин» очень серьезный вклад в изучение России, будучи в то же время интересным литературным трудом. Много хватающих за сердце подробностей собрано в этой книге, и нужно желать только, что бы они обратили на себя внимание тех, от кого зависит судьба «несчастных».

И, может быть, особый смысл кроется именно в анонимности этого отклика, способного передать общее и вневременное восприятие книги, дающей непреходящий урок огромной нравственной силы, исходящей из «прекрасной души», — ответственности гражданского чувства, бескорыстного служения своей стране, умения считаться с её текущими интересами в долгосрочной перспективе исторического развития, понимания органической нерушимости связи её центра и окраин, а главное — признание ценности человеческой жизни в любом социальном состоянии, поисков смысла каждой отдельной жизни внутри ее самой и еще много-много другого...

Но как бы высоко значимо ни было то, что послужило видимой целью поездки в Сибирь — остров Сахалин, сама дорога туда — от Москвы по Волге и Каме, от Екатеринбурга до Перми, от Тюмени до Томска, через Красноярск и Иркутск, от Байкала по Шилке и Амуру, через Татарский пролив — сквозь всю Сибирь обретает самоценную значимость и предстает как предмет самостоятельного живописания в параллельно возникающих — эпистолярном и очерковом жанрах. В чеховедении есть специальные работы, детально исследующие жанрово-стилистические различия сибирских писем Чехова с дороги и очерков «Из Сибири», однако исходя из внутренних целей данной статьи важнее сосредоточиться на единстве эмоционально-смыслового строя обоих циклов — и очеркового, и эпистолярного.

(Продолжение следует)

стр. 10-11